С. Есенин и А. Белый
18.03.13 01:09

С. Есенин и А. Белый: концепция души

Автор: Н.В. Мокина

Знакомство с А. Белым, состоявшееся в феврале 1917 г., оставило значимый след в есенинском творчестве. По словам С. Есенина, А. Бе­лый оказал на него «громадное личное влияние» своими разговора­ми1. Но, думается, «разговоры» состояли не только из монологов А. Белого: это был диалог, и молодой поэт не просто воспринимал глубокие идеи своего гениального собеседника, но и нередко переос­мысливал их в соответствии со своими уже сложившимися представ­лениями или даже противопоставлял этим идеям свои сокровенные мысли.

Одной из важнейших тем в диалоге поэтов становится человек и его душа. Но при этом отметим, что концепция души у А. Белого и С. Есенина (сложившаяся у Есенина до встречи со старшим совре­менником) несет следы влияния не только яркой индивидуальнос-

ти авторов, но и их эпохи - тех представлений о человеке и его душе, которые утверждаются в философских трудах и русской поэзии начала ХХ века 2.

В пристальном внимании к «глубочайшим истокам жизни души» русский философ С.Л. Франк увидел одну из главных интенций на­ционального духовного творчества 3. Интерес к таинственной жизни души, ее сокровенной сущности еще более обостряется на рубеже XIX -начала ХХ столетий, осложняясь новыми вопросами: о связях души с безграничным миром и ходом человеческой истории. Мысль о том, что «на человеке и его судьбе отпечатлены все наслоения космоса, все сферы неба»4, что его душа «связана с космическим и божествен­ным бытием» и «единосущна с космическими безднами, с господством хаоса первичных природных сил»5, бесконечно варьируется в раз­мышлениях и философов, и поэтов. Представление о душе, которая «полна бессознательными отзвуками прошлых тысячелетий»6, стрем­ление «вскрыть в своих душах что-то большое, синее, астральное»7, убеждение в том, что жизнь души находится в зависимости от кос­мических и природных катаклизмов, можно определить как своего рода «общее место» в книгах философов и статьях русских поэтов.

В ряду всех суждений о человеческой личности и человеческой душе теории А. Белого занимают особое место. История становления само­сознающей души не только становится своего рода лейт-темой А. Бе­лого, объединяя публицистику и прозу, философские и литературно-критические работы: она является призмой, сквозь которую автор рассматривает историю человечества и пути культуры, свой собствен­ный жизненный и творческий путь и судьбу России.

Не касаясь всех аспектов концепции человеческой души у А. Бело­го, отметим только некоторые доминанты, прежде всего, повторяющи­еся в его книгах метафоры: бездна (бездонный колодец), книга, небо и мировое древо. Уподобление души бездне или колодцу, у которого нет «индивидуального дна, который есть выход одновременно в небо духа и космосов» 8, отчетливо выразило мысль о безграничности души, не­познаваемых ее глубинах, единосущих вселенной. Новый аспект вно­сит метафора душа-книга. Она позволила А. Белому представить душу как хранителя памяти о тысячелетиях истории мира: «доисторичес­кая жизнь в нас вписана»9, - полагал он. По точному наблюдению ис­следователей, глубинная жизнь сознания, по Белому, «вмещает все планеты всех вселенных и все фазы истории, которые могут быть вос­становлены из души»10.

Своего рода синтез представлений А. Белого о душе можно уви­деть в «Котике Летаеве», где создан сложнейший образ человечес­кой души - вселенной, мирового древа, находящегося в постоянном процессе роста: «<…> если бы повернуться мне взором в себя и осве­тить мне себя; - то увидел бы я: наше небо; облака там бегут на гро­мах в моем небе духовно-душевности белоходным изливом; а изли-вы - ветрятся, ветвятся; и - листятся, раскидается мыслями все; и это все отражается: в небе над нами; оттого-то оно говорит; и оттого оно - ведомо <…> »11. В этой картине души весьма характерными для Белого оказываются не только идея безбрежности души, безгранич­ной, как небо, но и ее метаморфозы: душа-облако «изливается» в ве­тер, затем в древо, стремительно растущее. Древо - образ также кос­мический, утверждающий мысль о душе - первоначале всего сущего, соединяющем небо и землю. Особый смысл несут образы облаков и грома: облако, по утверждению З. Юрьевой, выполняет в произведе­ниях А. Белого двоякую роль: «закрывает то, что должно быть зак­рыто, и открывает то, что надо открыть и явить» 12, - сокровенную тайну мира. Гром и молния в поэзии А. Белого - всегда знак Преоб­ражения и Богоявления, но одновременно - и знак преображения души в дух. А в целом «изливающиеся» в ветви и листья летящие облака создают образ безграничной и бесконечно изменчивой души-зеркала мира, и повторяющей жизнь небес, и творящей ее.

Однако безграничная душа - небо, вселенная, мировое древо не мыслится А. Белым как высшее начало человека. В «Истории станов­ления самосознающей души», над которой А. Белый работает в сере­дине 1920-х гг. и где подводит итог своим многолетним наблюдениям, он стремится опровергнуть традиционное представление о «теле, с душою внутри его, с духом, как точкою посреди души»13. «<…>Не «дух» внутри переживаний душевных, не эта последняя (то есть душа) внутри реального тела, а тело, в процессах сознания, дано нам в душе; душа - в духе» 14, - настаивает автор. «Мы» - не душа, - повторяет он, -«мы» есть «дух» 15. Пути человеческой истории и культуры определя­ются становлением души, ростом нашего «я»: от Греции, которая «ин­дивидуализма» не знала, к средневековой Европе - к рождению души рассуждающей, то есть осознавшей в себе «я», и, наконец, к рождению души самосознающей, то есть обращенной на самое себя16, - такой мыс­лится А. Белому история человечества.

Но рождение души самосознающей - не конечный этап. Душа са­мосознающая в процессе «горестного узнания» самой себя «натал-

кивается» внутри души «на свои границы вверху и на свои границы внизу». На нижних границах душа созерцает «разверстые громады мрака астрального космоса, символа астрального тела» 17, на верх­них границах душа соприкасается с царством Духа. И здесь начина­ется «крестный путь души самосознающей», который «не исчерпы­вается дохождением до нижних границ души и не исчерпывается дохождением до границ конкретного духа». Смысл этого пути, по А. Белому, - «в прободении нижних границ, в выходе из душевной сферы, в гибели самой души, для восстания ее в духе» 18.

При этом «я» человека не понимается как «я» личности, это - «точка пересечения мира и личности, человека и Бога, коллектива и индиви­дуума» 19. Бесконечное расширение Духа - «я» и есть будущее чело­вечества. Один из докладов, прочитанных в 1921 г. во Дворце Искусств, А. Белый заканчивал словами: «Мы должны развертывать организу­ющиеся коллективы, расширять в этих коллективах наше «я», мы дол­жны их перебросить с плотины на плотину, мы должны сказать зве­рям, птицам и камням: братья»20. Эти призывы для А. Белого носили далеко не умозрительный характер: все переживания были глубоко вы­страданы в его собственном душевно-духовном опыте, нашедшем воп­лощение и в его прозе, и в поэзии, воспринимаемой самим автором как «роман в стихах», содержание которого - его искание правды 21.

Поэтические сборники А. Белого действительно отразили сложную и противоречивую жизнь души лирического героя, ее становление, ее мучительные соприкосновения с «нижними границами» тела и ее ги­бель в Духе. Метафорами души в первом сборнике А. Белого «Золото в лазури» становится зеркало и чаша. Душа лирического героя несет «печать» небесного мира, космоса и хаоса, небесной гармонии и небес­ной же дисгармонии. По точному наблюдению А. Ханзена-Лёве, у Бе­лого и А. Блока «в большей степени, чем у других символистов, небо предстает пейзажем души, причем оно приобретает черты души («оду­шевление»), а душа - черты неба»22. Образы души подчеркнуто небес­ны в первом сборнике, и эта «небесность» души предстает как отраже­ние неба, солнца, облаков: «Наши души - зеркала, / Отражающие золото» («Солнце», 1903) (С. 75-76), душа хранит «неземную печать» огней - облаков, как рубины, плывущих над землей («Бальмонту», 1903). Рубиновый цвет - знак зари, солнца, а облако - окно в высший мир, в сокровенную тайну его. Но душа подвластна и «древнему хао­су», символом, знаком которого выступает красная луна (С. 71). Хаос «крадется» в душу «смятеньем неясным», но в борьбу за душу героя

вступают небесные огни, «ласкающие» героя и побеждающие «горес­тный мрак» в мире и душе.

Окружающий мир не просто «обстает» героя (если воспользовать­ся словами А. Белого), герой живет с ним единым стремлением: жадно вбирая небесный свет, подобно чаше, сопротивляясь наступающему ночному мраку, и герой, и природа, устремлены в небесную отчизну: «Туманный, красно-золотой, / На нас блеснул вечерний луч / Безмир-ноогненной струей / из-за осенних низких туч. / Душе опять чего-то жаль. / Сырым туманом сходит ночь. / Багряный клен, кивая вдаль, / С тоской отсюда рвется прочь» (С. 137). «Зашифровка своих томле­ний и предчувствий в природоописаниях» 23 определяется идеей еди-носущия человека и природы, земной природы и неба. Мысль о един­стве выражена не только в объединяющем душу и клён переживании -тоске по небу, но и цветовой гаммой: красно-золотой цвет небесного луча как бы повторяется в багряном цвете листьев, впитывающих сол­нечный огонь.

В следующем сборнике А. Белого «Пепел», стихотворения кото­рого отразили личную драму автора, в борьбу за душу героя вступает не только ночной мрак, но и земной мир. Это воздействие тоже пере­дается с помощью образов огней, но огней уже земных, вновь вос­принимаемых не столько глазами, сколько душой: «В душу мне смот­рят из ночи, / Поднявшись над сетью бугров, / Жестокие, желтые очи / Безумных твоих кабаков» («Отчаянье», 1908). В предисловии к сборнику А. Белый говорил о заре и кабаке как абсолютных анти­тезах; они могут стать «символами ценностей», утверждал он, если «художник вкладывает в них свою душу» (С. 543, 544). Нельзя не заметить, как различаются «символы души» в двух сборниках. До­минирование небесных символов души над земными - в «Золоте в лазури» - отчетливо передает устремленность души героя к высше­му миру, и точно так же исчезновение небесного огня, замена небес­ных символов души на земные в «Пепле» - отражает душевную дра­му, переживаемую лирическим «я».

Сам автор определил темы «Пепла» как «переживания себя по­терявшей души» (С. 555). Если воспользоваться словами А. Бело­го, стихотворения сборника «очерчивают рождение самосознающего «я» в мир астрала и «линьку» души», «вспых астрального тела -страсти, похоти»24. В «Пепле» и нашли отражение мытарства души, переживающей сильнейшее воздействие астрального мира - страс­тей. В одном из стихотворений сборника душа и названа «страстей

рабыней» («Пустыня», 1907). Однако только она может воскресить человека к новому бытию. Дважды повторяется призыв героя к душе: «Душа, от скверны, - / Душа - остынь!/ И смерти зерна / Покорно / Из сердца вынь» (С. 187-188). Душа мыслится как сила, способная очистить самое себя от «скверны» и сердце от «зерен смерти», и только тогда она способна будет «Славить Бога» (С. 188). Переживания лирического героя, «пейзаж души» зеркально повто­ряют «пейзаж мира», восхождение души, ее возрождение переда­ются с помощью смены картин природы: земную пустыню видит мертвая душа, в эфирную пустыню устремлена душа возрождаю­щаяся, славящая Бога.

В «Урне», сборнике, опубликованном в 1909 г., по словам А. Бе­лого, герой становится «живым мертвецом, заживо похороненным; и эти переживания прижизненной смерти («Ты подвиг свой свершила прежде тела, - безумная душа») приводят к кощунственным выкри­кам боли <…>» (С. 556). Приведенные курсивом строчки Е.А. Бара­тынского многое объясняют в переживаниях лирического героя. В «Ис­тории становления самосознающей души» А. Белый одно из откровений поэзии Баратынского (а также его великих современников - Пушки­на, Лермонтова, Тютчева) увидел в умении передать «охлад души, уми­рающей в них, в осознании снизу врывающейся стихии мятежной, в повышенной жизненности проявлений астральных при «хладе» ду­шевном, влекущих их в тьму, метель, гибель <…>» 25. Но в его сборни­ке «Урна» отразился не только «охлад души», не менее сильно здесь выразилась и вера в возможность преображения души, познавшей хо­лод смерти. В стихотворении «Прости» (1908) возникает образ души-ветра или метели, души, «сметающей смертный полог» ночей и дней (С. 301). И, только очищенная, душа вновь становится «заоблачной дверью в простор иных пространств» (С. 318).

Однако, как уже отмечалось выше, для Белого интимнейшие пере­живания были отражением общечеловеческих переживаний: не толь­ко свою личную жизнь, но и жизнь России, свою эпоху А. Белый вос­принимал как «точку соприкосновения «само»-сознания с астральным телом; эта точка становится как точкою кризисов самосознания, так и возможного возрождения»26. Пробуждение души предполагает не только «вбирание» небесного света, но абсолютное соединение с ним в едином чувстве любви. В стихотворении «Инспирация» (1914), написанном в годы общения с Р. Штейнером и отразившем увлече­ние антропософскими идеями, метафорой души становится ткань,

сотканная из света небесного (неба, горящего над зорями) и его отра­жения - земного (золотистого хлеба). Понятие «инспирации» в ант­ропософии, как позднее в «Основах моего мировоззрения» объяснял А. Белый, означает одну из стадий познания, соответствующих «про-мышлению нас нами»; инспирация «раскрывает в самосознании прин­цип соединения, как целое знаний в любви; цельное знание - знание из любви»27. Соединением вольного светового небесного и земного тока создается душа человека, но этому току должно предшествовать мо­литвенное служение человека миру, и тогда преображается душа и зем­ля: «В безмирные, / Синие / Зыби / Лети, литургия моя! / В земле - / Упадающей / Глыбе - / О небо, провижу тебя …/ Алмазами / Душу / Наполни, / Родной стариною дыша: - /Из светочей, / Блесков, / И молний, / Сотканная, - плачет душа» (С. 380).

Свою эпоху А. Белый мыслил как начало преображения души в Дух, осмысляя это преображение и как личный путь, и как судьбу России. Гибели души и возрождению ее в духе посвящена поэма «Христос вос­крес». В предисловии к изданию своих стихотворений А. Белый пре­достерегал от истолкования этой поэмы как реакции на политические события. Поэма, настаивал он, «живописует события индивидуальной духовной жизни <…>; тема поэмы - интимнейшие индивидуальные переживания, независимые от страны, партии, астрономического вре­мени <…>. Современность - лишь внешний покров поэмы. Ее внут­реннее ядро не знает времени» (С. 557).

Крестный путь Христа становится символическим отражением жизни души, гибнущей и возрождающейся в духе, «Голгофой само­сознания», по определению автора (С. 556), отражая неизменное убеж­дение А. Белого: «Индивидуум личности, гений личности есть «Jch», ставшее J. Ch.; «Не я, но Христос во мне»28. Однако эти интимнейшие переживания предстают и как мировая мистерия, преображающая все человечество: небесный свет нисходит в душу каждого человека, рож­дая молнию - знак богоявления: «Я знаю: огромная атмосфера / Сия­нием / Опускается / На каждого из нас, - / Перегорающим страдани­ем / Века / Омолнится / Голова / Каждого человека» (С. 401). На эту «всечеловечность» событий поэмы, символическую связь крестного пути Христа с преображением души всего человечества указал и сам поэт в предисловии 1923 г.: «Здесь “дни” и “часы” взяты не только в смысле “дней” и “часов” 1918 года, но и в смысле метафорическом: в смысле “дней” и “часов” встречи переживающего бездны ужасов ин­дивидуального “я” или “я” коллектива (души народа, души челове-

чества) с роком, со стражем порога духовного мира; и этот порог -крест; и - висящий на кресте; приятие распятия пресуществляет тему смерти в тему воскресения; в этой теме каждое “я” или Ich становит­ся I.Ch - монограммой божественного “я”» (С. 557).

В революционные годы, осознаваемые А. Белым как начало эпохи революции духа, и происходит знакомство его с С. Есениным. Разго­воры с А. Белым, несомненно, могли активизировать и размышления молодого поэта о человеке, внесли в уже сложившееся к 1917 г. пони­мание человека, его души новые аспекты. Есенинская концепция души не отличалась многогранностью и сложностью, столь характерной для А. Белого, однако были в представлениях молодого поэта некие стер­жневые идеи, которые заставили воспринять суждения А. Белого как импульс - к развитию собственных мыслей о человеке и его душе.

Мотив души возникает еще в ранней лирике Есенина, но точнее было бы назвать есенинскую поэзию поэзией сердца. Мир, жизнь, лю­дей воспринимает не столько душа, сколько сердце лирического ге­роя. Сердце видит сны («Колокольчик среброзвонный, / Ты поешь иль сердцу снится»; «В сердце снов золотая сума»), именно сердце откры­вается земле, принимает ее красоту («О сторона ковыльной пущи! / Ты сердцу ровностью близка»). Не душа, как у А. Белого, а сердце не­сет свет, свет любви к земле и небу: источником же света становится земной и небесный огонь («Васильками сердце светится, / Горит в нем бирюза»), в «сердце светит Русь». И возрождение героя переживается сердцем как вспыхнувший в нем свет («В сердце ландыши вспыхнув­ших сил...»). Сердце наделено мудростью и «шепчет» герою печаль­ные истины («Сторона ль ты моя, сторона», 1921). Оно хранит память о прошлом («Дорогая, сядем рядом...», 1923), готовится к новым пере­менам («Пускай ты выпита другим...», 1923), сердце рождает слова («Ты прохладой меня не мучай...», 1923).

Признание есенинского героя: «Слишком я любил на этом свете, / Все, что душу облекает в плоть» 29, возможно, и объясняет эту способ­ность героя воспринимать жизнь прежде всего сердцем: сердце - тоже плоть, которая облекает душу. Но здесь необходимо уточнение: «плоть» для есенинского героя обретает ценность тогда, когда хранит душу. Еще в ранней лирике восторг перед миром выражается в особом душевном переживании - в готовности героя отдать душу родному миру: «Все встречаю, все приемлю. / Рад и счастлив душу вынуть. / Я пришел на эту землю, / Чтоб скорей ее покинуть» (I, 39). Позднее, в своей рецен­зии на роман А. Белого «Котик Летаев», Есенин отметит как одно

из открытий Белого то, что автор романа «ясно вырисовал скрытые в нас возможности отделяться душой от тела, как от чешуи» (V,180). Однако мысль об автономности души нашла отражение еще в ранних стихотворениях молодого поэта.

Характерно, что в рецензии на роман Есенин усиливает негатив­ную оценку тела, называя его «чешуей» (в отличие от андрее-беловской «кожи»), что еще более акцентирует его животную природу. Лейтмо­тив рецензии - сознание внутренних противоречий между душой, по­мнящей о другой отчизне, и ее неспособностью полностью отделиться от «чешуи». Жизнь души и определяется этой памятью и вечной уст­ремленностью к небесной родине: «Меланхолическая грусть по отчиз­не, неясная память о прошлом говорят нам о том, что мы здесь только в пути, что где-то есть наш кровный кров» (V, 181). Традиционное представление человека путником, а его жизни - дорогой в этих стро­ках Есенина дополняется мыслью о движущейся, устремленной впе­ред и ввысь душе. Образ динамичной, исполненной движения души, возможно, навеян А. Белым, противопоставлявшим душу как движе­ние, а тело - как статику 30. Но нельзя не увидеть, насколько органи­чески близка эта мысль Есенину.

«Рост в высь» Есенин в «Ключах Марии» определит как назначе­ние человека, но в то же время уточнит, что ввысь «растет только то, что сбрасывает с себя кору или, подобно андрее-беловскому «Котику Летаеву», вытягивается из тела руками души, как из мешка. (V, 208). Думается, не без влияния А. Белого появляется метафора «руки души»31, что позволяет представить душу как нечто оформленное, сво­его рода двойника человека, и в то же время у Есенина метафора в ос­нове имеет не идею воссоединения, сближения с родным миром, как у А. Белого (душа самосознающая, по образному выражению писате­ля, стремится «лично схватиться этими вот руками за духовные осно­вы жизни» 32), а утверждение необходимости «высвобождения» из гра­ниц тела-мешка.

Разделяя вечную тоску человека по небесной отчизне, пережитую и воспетую русскими символистами, Есенин еще более усиливает это чувство. Его герой испытывает не только тоску по небесной отчизне, но и «муку» от невозможности слияния с ней. И такой же тоской про­низано все земное бытие. Как и в произведениях А. Белого, «пейзаж души» в есенинской лирике повторяется в «пейзаже страны»: небес­ным огнем зажжена и душа, и природа, и этот внутренний огонь опре­деляет жизнь природы и человека, их страстную устремленность к небу,

«горение к небесам» (если воспользоваться образом русского филосо­фа Е.Н. Трубецкого): «Душа грустит о небесах. / Она не здешних нив жилица. / Люблю, когда на деревах / Огонь зеленый шевелится. / То сучья золотых стволов, / Как свечи, теплятся пред тайной, / И расцве­тают звезды слов / На их листве первоначальной. / Понятен мне зем­ли глагол, / Но не стряхну я муку эту, / Как отразивший в водах дол / Вдруг в небе вставшую комету. / Так кони не стряхнут хвостами / В хребты их пьющую луну… / О, если б прорасти глазами, / Как эти листья, в глубину» (I, 138). Мысль о нераздельности человека и неба здесь находит воплощение в мотивах отражения небесного света в воде, листве, на хребтах коней и прорастания. Отражение - знак нисхожде­ния небесного света в земное бытие, впитывания землей небесного све­та. Прорастание листьев «в глубину» и расцветание небесных звезд на листве также несет идею слиянности, абсолютного соединения, не­разрывности с небесным миром, но прорастание в основе имеет им­пульс к восхождению земного к небесам, устремленности земли, чело­веческой души и природы к небу.

Мотив устремленной вперед и ввысь души обретет у поэта опреде­ленное постоянство, а со временем наполнится драматическим звуча­нием. В способности души к изменениям, движению он увидит одно­временно и причину невозможности точного осознания происходящего. Для понимания жизни душа должна «остановиться»: «Стой, душа! Мы с тобой проехали / Через бурный положенный путь./ Разберемся во всем, что видели, / Что случилось, что сталось в стране, / И простим, где нас горько обидели, / По чужой и по нашей вине» (I, 215-216). Но в то же время в этих строках прозвучала и другая, не менее важная мысль: жизнь осмысливается не столько разумом, сколько душой. Именно душа дол­жна разобраться во «всем, что было и сталось в стране», ибо душевное восприятие, сопряженное со способностью и понять, и простить, - для Есенина и является главным для понимания жизни.

В есенинской концепции человека важны два аспекта, сближающие его с символистами: человек - есть «чаша космических обособленнос-тей» (V, 195) и «семя надмирного древа» (V, 193). Если первый образ (крайне близкий А. Белому) утверждает идею «вбирания» космоса в человеческую душу, «собирания» и хранения космоса в душе, то мысль о семени соотносится не только с идеей слияния земного и небесного, но и с идеей роста человеческой души, роста, который, подобно росту дерева, приводит к расцвету и стремлению отдавать свои плоды. Глав­ное устремление человека, по Есенину, и заключается в стремлении

вновь осознать себя семенем надмирного древа, чтобы, «подобно дре­ву, он мог осыпать с себя шишки слов и дум и струить от ветвей-рук тень-добродетель» (V, 193).

Мотив небесного сеяния в человеческой душе возникает в одном из самых «беловских» стихотворений С. Есенина «Под красным вя­зом крыльцо и двор...» (1917), первоначально посвященном А. Бело­му и, возможно, навеянном циклом А. Белого «Время» (1909). В есе­нинском стихотворении небесный сеятель бросает «зерна душ» на небесную пашню, зрелые зерна падают на землю («спадают в глушь») «со звоном неба». Исходя из семантики слова «звон» в есенинском творчестве, явно восходящем к фольклорным источникам 33, можно сказать, что душа у Есенина выступает хранителем солнечного, боже­ственного начала.

Но для поэта важна и мысль о «возвращении» впитанного в душу небесного света, причем возвращении его не только небесам, но и зем­ле. Возможно, что импульс для возникновения этой мысли тоже дали разговоры с А. Белым, но получила она отнюдь не беловское воплоще­ние. В поэме «Пришествие» (1917), посвященной А. Белому, «состав» души - небесная вода-лазурь, зачерпнутая небесным ковшом - Мед­ведицей. Но герой жаждет лазури в душе, чтобы преобразить землю, раздарив свою небесную душу, жаждет раствориться в земле, впитаться в нее, как вода в почву, сделать ее плодородной: «вытекшей душою / Удобрить чернозем…» (II, 51).

С мотивом раздаривания души связан не только образ небесной воды-лазури, но и плодоносящего дерева - яблони («Хорошо под осен­нюю свежесть...», 1918), и это уподобление души дереву не только ак­центирует идею подчинения человека природным законам роста, уст­ремленности к солнцу, осеннего умирания, но также утверждает мысль о необходимости «раздаривания» «плодов» души как условия челове­ческого существования и назначения человека. Однако можно пред­положить и еще целый ряд аспектов, связанных с семантикой образа яблони и яблок в мировой культуре. Фруктовое дерево, в том числе яблоня, в традиционной культуре славян занимает, как указывают исследователи, особое место. Оно может выступать в качестве двой­ника человека (при рождении мальчика в некоторых странах сажают именно яблоню 34), яблоня участвует в свадебных и погребальных ри­туалах. Как «почитаемый и охраняемый элемент культурного про­странства», яблоня (как и другие фруктовые деревья), по утвержде­нию фольклористов, «имела немало общего с дубом, занимающим,

пожалуй, самое высокое положение в славянском дендрарии» 35. А именно дуб соотносится у славян с преданием о мировом древе 36, что позволяет увидеть в есенинском образе мысль о безмерности души и ее единосущии миру. Но у яблони есть и другие значения: яблоки символизируют Солнце, этимологически яблоня связана с Аполлоном, богом-покровителем искусства 37. Многосложная семантика яблони позволяет увидеть в есенинской метафоре не только мысль о небесно-сти души, но и ее солнечности, таящемся в ней творческом даре, воз­вращающемся земле.

Возможно, не без влияния Белого в есенинских статьях возника­ет образ души-музыки, хотя у молодого поэта метафора обретает соб­ственные значения. В этой метафоре Есенина привлекла мысль не только о многосложности человеческой души, не менее сильно здесь выразилось неизменное для поэта неприятие какой-либо преграды для человека или природы (даже если эта преграда - «жизненная ме­лодия») и постоянное устремление к «прорыву», высвобождению, лю­бовь к «разливу стремительным потоком», говоря его собственными словами. Отсюда метаморфоза: душа-музыка превращается в душу -водный поток, прорывающий плотину любых ограничений. Есенин создает образ «земной» воды - «мельничной», но мифологема воды, традиционного символа и жизни и смерти, земли и неба, одной из первооснов вселенной, передает и мысль о душе как стихии, и зем­ной, и небесной, изначальной, вечной. «Человеческая душа слишком сложна для того, чтобы заковать ее в определенный круг звуков ка­кой-нибудь одной жизненной мелодии или сонаты, - пишет автор «Ключей Марии». - Во всяком круге она шумит, как мельничная вода, просасывая плотину, и горе тем, которые ее запружают, ибо, вырвав­шись бешеным потоком, она первыми сметет их в прах на пути сво­ем» (V, 211). Эта метаморфоза, возникновение очень органичного для Есенина образа - душа-вода - объясняет и несовпадение взглядов А. Белого и С. Есенина в кардинальном вопросе: Есенин, на время увлеченный идеей преображения души, все же придет к выводу: «Жи­вой души не перестроить ввек» (II, 148).

Определенную перекличку с идеями А. Белого можно увидеть и в драме «Пугачев» (1921), где возникает своеобразный спор о душе. В драматической поэме конфликт переносится внутрь пугачевского стана и заключается в противопоставлении двух представлений о че­ловеческой душе. Одним из воплощений этого конфликта становится противостояние природных образов - «звериных» и «растительных»,

осмысляемых как антитеза. Противостояние героев связано, в том чис­ле, и с разным пониманием сути человеческой души и ее устремлений. Для Пугачева душа - звереныш: «Я умею, на сутки и версты не трога­ясь, / Слушать бег ветра и твари шаг, / Оттого, что в груди у меня, как в берлоге, / Ворочается зверенышем теплым душа» (III, 21). Челове­ческая разность определяется для него только тем, что зверь в душе у каждого человека - разный: «Знаешь: люди ведь все со звериной ду­шой, - / Тот медведь, тот лиса, та волчица, - / А жизнь - это лес боль­шой, / Где заря красным всадником мчится./ Нужно крепкие, крепкие иметь клыки» (III, 22).

Человек-трава или колос кажется Пугачеву символом, может быть, и гармоничного существования, но в то же время осознается им как при­чина социальных бедствий. «Бедные, бедные мятежники, - говорит Пугачев, обращаясь к своим сподвижникам. - / Вы цвели и шумели, как рожь. / Ваши головы колосьями нежными / Раскачивал июньский дождь. / Вы улыбались тварям» (III, 23). Однако эта идиллическая кар­тина жизни-цветения имеет горько-ироническое звучание, ибо идеал Пугачева - бунт против растительного существования, месть, вскипев­шая «золотою пургою акаций», и ножи, пролившиеся «железными стру­ями люто». Человеку-растению он противопоставляет человека - хищ­ного зверя. Именно жизнь человека, напоминающую неподвижное существование растений, беззащитных перед стихией или жестокостью, он осмысляет как причину социальных бедствий. И такой же точки зре­ния придерживаются другие персонажи (например, Сторож): неподвиж­ность и инертность «людей-растений» становится для них символом неистинного существования.

Как представляется, противопоставление двух пониманий челове­ческой души - растения и зверя, во многом определяет авторскую философию русского бунта, точнее, причин его поражения. «Свистать всем тем диким и злым, что сидит в человеке», и «звенеть в человечьем саду» - два разных устремления человеческой души, столкнувшихся в пьесе. У каждого из них есть своя правда и своя трагедия. Человек-растение беззащитен перед жестокостью мира, у человека-зверя «тя­желеет» душа. И потому Хлопуша, живущий по волчьим законам («Завтра же ночью я выбегу волком / Человеческое мясо грызть. / Все равно ведь, все равно ведь, все равно ведь / Не сожрешь - так сожрут тебя», III, 32), «тяжелее, чем камни, несет свою душу» (III, 30), а Пу­гачев «под душой падает, как под ношею» (III, 51)38.

Характерно, что желание смерти или жажда жизни осознаются в есенинской драматической поэме именно в связи с восприятием души как зверя или растения. Так, Чумаков, рассказывая о гибели повстанцев и предпочитая смерть на поле битвы, не принимает жа­лоб Бурнова, боящегося смерти: «Что жалеть тебе смрадную холод­ную душу, / Околевшего медвежонка в тесной берлоге?» (III, 41). Но «чувство жизни» Бурнова во многом и определяется тем, что душа его - не звереныш, а расцветающая яблоня: «Я хочу жить, жить, жить <…>/ Яблоневым цветом брызжется душа моя белая <…> / Я что угодно сделаю, / Сделаю что угодно, чтоб звенеть в человечьем саду!» (III, 42).

Безусловно, один из спорных вопросов - проблема авторской по­зиции, авторского отношения к выбору героев39. Как и А. Белый, Есе­нин рассматривал «дикость, подлую и злую» в человеке, способность к уничтожению себе подобных как трагедию40. Автор «Пугачева» не поэтизирует необходимость жертвы ради осуществления великой цели. Возможно, не без влияния Белого и в «Ключах Марии», и в «Пугачеве» появляется мотив лунного влияния, который неизмен­но у А. Белого осмыслялся как знак падения, нравственного ущерба человека (прежде всего в воспоминаниях о Блоке). Не случайно ме­тафорой «хлада» души, то есть взрыва в душе страстей, у А. Белого выступал именно мотив несения души как «луны», то есть «трупа» планетного 41.

Однако, указывая на эти явные параллели с суждениями А. Белого, следует отметить, что мысль о пагубности для человеческой души лун­ного влияния высказывалась не только автором «Котика Летаева». В размышлениях русских философов Е.Н. Трубецкого и Н.А. Бердяе­ва также можно найти отчетливые совпадения с представлениями по­этов. Так, например, в «Смысле творчества» (1916) Н.А. Бердяев рас­сматривал возобладание лунного сияния, женской природы луны над человеком как возобладание природной стихии над Логосом, сопро­вождаемое падением человека. Высший смысл бытия - возвращение Солнца внутрь человека42. Возможно, что и это рассуждение отозва­лось в «Ключах Марии» Есенина, где задача человеческой души опре­делена как выход «из сферы лунного влияния» (V, 211), устремлен­ность к солнцу и утверждение «царства солнца внутри нас» (V, 210).

Не принимая все то «дикое и злое», что «сидит» в человеке, Есенин скорее поэтизировал в своем творчестве душу-растение. В описании ду­шевных переживаний лирического героя, действительно, доминируют

растительные образы. В лирике 1920-х гг. образами-символами души могут выступать «сиреневая цветь» («Отговорила роща золотая», 1924) и «поле безбрежное», которое «дышит запахом меда и роз» («Несказан­ное, синее, нежное…», 1925). Метафора душа-поле акцентирует не только идею беспредельности, но и «окультуренности» души: «поле» вызывает ассоциацию именно с обработкой, возделыванием, «культурой» в ее из­начальном значении. «Поле» - образ только земной, однако не призем­ленный, ибо растут на поле розы - неизменный знак идеала в лирике Есе­нина («Мне осталась одна забава...», 1923). Запах меда в лирике Есенина также соотносится с высокими, идеальными переживаниями - светлым христианским праздником («Гой ты, Русь, моя родная...», 1914), чистой любовью («Не бродить, не мять в кустах багряных...», 1916).

В одном из последних стихотворений («Может, поздно, может, слишком рано…», 1925) появляются другие метафоры: душа уподоб­ляется «холодному кипенью», «шелесту» сирени голубой и «лимон­ному свету заката». Эти образы синтезируют идеи связи земного и небесного миров в человеческой душе, одновременного ее расцвета и умирания. «Холодное кипенье» - оксюморон, который призван утвер­дить мысль о недоступности душе ложных страстей и в то же время о способности души к сильным переживаниям, о жажде ею внутрен­ней чистоты, тишины и красоты. «Лимонный свет заката», сопутству­ющий описанию души, вносит трагическую ноту: лимонный - это цвет холодный, передающий мысль об «охладевшей душе», ее «зака­те». Но мотив заката души одновременно утверждает и мысль о сол­нечной природе души, таящемся в ней, пусть и оскудевшем, свете.

В отличие от А. Белого, Есенин воспринимал умирание души как необратимый процесс: душа не способна к воскрешению, она «прохо­дит, как молодость и как любовь» (IV, 185). Старение души воплоща­ется в мотиве «охлаждения» души, утраты ею огня, тепла. Мотив ох­лаждения души, ее умирания - один из самых трагических в поздней лирике поэта - получает многовариантное воплощение. Умирающая душа уподобляется дождливому небу: «Как будто дождик моросит, / С души, немного омертвелой» (I, 195). Эта метафора, утверждая по-прежнему небесность души, таит и идеи утраты ею (пусть и временно) солнечности и ее оскудения: если раньше душа представлялась вод­ным потоком, прорывающим преграды, то теперь с души-неба всего лишь дождик «моросит».

Мертвенность души воплощается и в образе души-скелета: «Я ду­шой стал, как желтый скелет» (I, 197) - образ, в котором соединяется

и мысль о человеке как дереве, увядающем, желтеющем, и о смерти -утрате «плоти» души, превращении живой души в мертвеца. Но воз­можен и другой источник этого образа - поэма А. Белого «Христос воскрес». В описании мертвого Христа акцентировался именно эпи­тет «желтый», выступающий в творчестве А. Белого как символ смер­ти и власти земного бытия над человеком: «деревянное тело <…> про­волокли, - / Точно желтую палку»; «Нам желтея <…>/ Эти проткнутые ребра, / Перекрученные руки, / Препоясанные чресла - / В девятнад­цатом столетии провисли <…>» (С. 390, 392). Но если для А. Белого смерть тела-Христа воспринималась как условие возрождения Хрис­та-духа, то у Есенина метафора имеет трагически-безысходный смысл, не соотносится с идеей грядущего воскрешения.

В лирике 1925 г. появляется и образ оскудевшей души-колодца: у некогда безбрежной или бездонной души лирический герой ощу­щает «дно» («Руки милой - пара лебедей», 1925). «Вылюбленная» до «дна» душа и сердце превращает в камень - драгоценный, но та­кой же холодный.

Трудно сказать, были ли эти горькие размышления продолжением «разговоров» с А. Белым о человеческой душе, незаконченного спора с ним. Рожденные в трагические для Есенина годы, они вновь показа­ли разность человеческой индивидуальности двух поэтов, разность пу­тей, на которых они «искали правду», разность их судеб. И в то же время сам диалог А. Белого и С. Есенина о человеке и душе, высказан­ные ими мысли открыли путь к постижению «грустной нежности» многоликой русской души, так ясно сказавшейся в творчестве гени­альных поэтов.

Примечания

1 Цит. по: Швецова Л. Андрей Белый и Сергей Есенин. К творческим взаи­
моотношениям в первые послеоктябрьские годы // Андрей Белый. Пробле­
мы творчества. М., 1988. С. 406.

2 В статье не ставится проблема источников концепции А. Белого и
С. Есенина, требующая специального изучения. В свое время А. Белый утвер­
ждал, что своеобразие символизма как мировоззрения во многом и опреде­
ляется «попыткой осветить глубочайшие противоречия современной куль­
туры цветными лучами многообразных культур <…> ». (Белый А. Символизм
как миропонимание /Сост., вступ. ст. и прим. Л.А. Сугай. М., 1994. С. 26).
Сложна и проблема источников есенинской концепции человека и мира.
«Структура ментального контекста есенинского творчества», по утверждению

исследователей, определяется и формируется «метаязыком национальной куль­туры, включая славяно-языческую мифологию, русский фольклор, древнерус­скую книжность <…>, православную литургику и иконографию, отечествен­ную литературу и искусство, русскую религиозно-философскую и эстетическую мысль» (Воронова О.Е. Творчество С.А. Есенина в контексте традиций русской духовной культуры. Автореф. дисс. докт. филол. наук. М., 2000. С. 49).

3 Франк С.Л. Русское мировоззрение. СПб., 1996. С. 177.

4 Бердяев Н.А. Философия свободы. Смысл творчества. М., 1989. С. 299.

5 Франк С.Л. Русское мировоззрение. С.157.

6 Брюсов В.Я. Среди стихов: 1898–1924. Манифесты, статьи, рецензии /
Сост. Н.А. Богомолов, Н.В. Котрелев. М.,1990. С. 492,

7 Блок А.А. Собр. соч.: В 8 т. М., Л., 1960–1963. Т. 5. С. 109–110.

8 Юрьева З. Творимый космос у А. Белого. СПб., 2000. С. 38.

9 Белый А. Душа самосознающая / Сост. и статья Э.И. Чистяковой. М., 2004.
С. 287.

10 Юрьева З. Творимый космос у А. Белого. С. 39.

11 Белый А. Собр. соч. Котик Летаев. Крещеный китаец. Записки чудака /
Общ. ред. и сост. В.М. Пискунова. М., 1997. С. 28.

12 Юрьева З. Творимый космос у А. Белого. С. 49.

13 Белый А. Душа самосознающая. С. 222.

14 Там же.

15 Там же. С. 313.

16 Там же. С. 101.

17 Там же. С. 103, 149.

18 Там же. С. 168.

19 Там же. С. 535.

20 Там же. С. 523.

21 Белый А. Стихотворения и поэмы / Вступ. ст. и сост. Т.Ю. Хмельниц­
кой. М., Л., 1966. С. 553. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указа­
нием страницы.

22 Ханзен-Лёве А. Русский символизм. Система поэтических мотивов. Ми-
фопоэтический символизм начала века. Космическая символика. СПб., 2003.
С. 408.

23 Лавров А.В. Андрей Белый в 1900-е гг. М., 1995. С. 120.

24 Белый А. Душа самосознающая. С. 306, 309.

25 Там же. С. 308.

26 Там же. С. 484–485.

27 Там же. С.47–48.

28 Там же. С. 53.

29 Есенин С.А. Полн. собр. соч.: В 7 т. (9 кн.). М., 1995–2001. Т. 1. С. 201.
Далее сноски на это издание в тексте в скобках: римская цифра обозначает
том, арабская страницу.

30 Белый А. Душа самосознающая. С. 219, 220.

31 Там же. С. 70.

32 Там же.

33 О семантике «звона» см.: Фрэзер Д.Д. Фольклор в Ветхом Завете. М., 1985.
С. 453–474.

34 Фрэзер Д.Д. Золотая ветвь. М., 1984. С. 637.

35 Агапкина Т.В. Южнославянские поверия и обряды, связанные с плодо­
носящими деревьями, в общеславянской перспективе // Славянский и бал­
канский фольклор. М., 1994. С. 88, 106.

36 Афанасьев А.Н. Древо жизни: Избранные статьи. М., 1982. С. 214.

37 Ханзен-Лёве А. Указ. соч. С. 633.

38 Ср. точку зрения, высказанную в статье Н.М. Кузьмищевой, противопо­
ставившей «звериное» в Пугачеве «зверству», которое, по мнению исследова­
теля, «имеет преимущество перед звериным. Оно – в мести, то есть в зверстве,
четко целенаправленном, продуманном». См.: Кузьмищева Н.М. Восстание Пу­
гачева в восприятии Пушкина и Есенина // Пушкин и Есенин: Есенинский
сб. /ИМЛИ РАН. Отв. ред. Прокушев Ю.Л. М., 2001. С. 179.

39 О поэме см.: Шубникова-Гусева Н.И. Поэмы Есенина: от «Пророка» до
«Черного человека». Творческая история, судьба, контекст и интерпретация.
М., 2001.

40 В «Основах моего мировоззрения» А. Белый писал о зверином начале
души как низшем «слое» души. См.: Белый А. Душа самосознающая. С. 43.
«Образ растения» в человеческой душе («растительное бессознание») он рас­
сматривал как следующий слой души (Там же).

41 Белый А. Душа самосознающая. С. 309.

42 Бердяев Н.А. Философия свободы. Смысл творчества. М., 1989. С. 314.