Восточная культура в поэзии
19.03.13 00:47

Восток и восточная культура в поэзии С.А. Есенина

Автор: Л.Ф. Алексеева

Восточная культура и сам по себе географический Восток имели кардинальное значение для русской литературы разных эпох. Особую актуализацию проблема познания Востока и противостояния Востока и Запада приобрела в ХIХ веке, а в начале ХХ века, в особенности в 1910–1920-е годы, оказалась в центре философских, культурологи­ческих и художественно-эстетических поисков и решений. Русско-японская, Первая мировая война, революция, Гражданская война, а затем эмиграция россиян в страны Запада и Востока привели к ост­рой актуализации вопросов взаимодействия и противостояния разно­родных идей и укладов.

Есенин, как и другие поэты Серебряного века, понимал, что разоб­раться в том, что происходит в своей стране, можно только благодаря знанию о чужих краях. Творческая личность без такого опыта несо­стоятельна:

<…> Чтоб не сгнить в затоне,

страну родную

нужно покидать (II, 140).

«Вечно странствующий странник» (I, 253), чутко осязавший глу­бинную суть социально-политических и духовных процессов своего времени, Есенин не мог не откликнуться в своих стихах на эту живо­трепещущую мировую струну. В автобиографии, написанной в Бер­лине в 1922 году, поэт обозначил границы своих путешествий: «Рос­сию я исколесил вдоль и поперёк, от Северного Ледовитого океана до Чёрного и Каспийского морей, от Запада до Китая, Персии и Ин­дии» (VII (1), 10). В следующей автобиографии поэт конкретизиро­вал географические названия мест, которые посещал: «Мурман, Со­ловки, Архангельск, Туркестан, Киргизские степи, Кавказ, Персия, Украина и Крым» (VII (1), 13). Летом 1924 года в новом варианте он опять перечисляет вехи своего скитальчества: «За эти годы [1918– 1921. – Л.А.] я был в Туркестане, на Кавказе, в Персии, в Крыму, в Бессарабии, в Оренбургских степях, на Мурманском побережье и Соловках» (VII, 16). Обратим внимание, что в последнем тексте Тур­кестан, Кавказ и Персия предваряют все другие названия географи­ческих мест.

Стихотворение «Там, где вечно дремлет тайна…» (1916) не случай­но вошло во второй сборник «Скифов» (1918), принципиально защи­щавших своеобразие отечественной культуры от нивелирующего воз­действия Запада. Тема Востока толкуется Есениным здесь как некое провиденциальное обозначение направленности собственного пути: «Новый путь мне уготован / От захода на восток» (I, 104). В контек­сте лирического сюжета эта формула зашифровывает расставание с земным ради небесного, устремлённость к «нездешним полям». Кро­ме того, возможно, здесь имеется смысл неуклонного движения на­встречу свету, - вот отчего ему, земному гостю, уготована роль све­тильника в надземных мирах: «В две луны зажгу над бездной / Незакатные глаза» (I, 105). Закат - угасание света, он же неусыпно служит свету неугасимому.

Есенинские стихи-воспоминания не только свидетельствуют о при­вязанности к дому и родной деревне, но и показывают, как в домаш­нем прошлом вызревали будущие сюжеты собственной судьбы, в том числе восточные. Печь в родном доме названа «верблюд кирпичный», он наделяет это существо знанием о среднеазиатских «достопримеча­тельностях»:

Видно, видел он дальние страны, Сон другой и цветущей поры, Золотые пески Афганистана И стеклянную хмарь Бухары (I, 176).

На рубеже 1916-1917 годов он писал А. Ширяевцу в Туркестан: «Я был на Кавказе и положительно ошалел от Востока»1. Манили и постоянно притягивали поэта к себе края «злополучных лихорадок и дынь» (VI, 124). Долгое время Есенин мечтал навестить Александра Ширяевца в Туркестане, в июне 1917 года поэт горячо сожалел, что не смог поехать к другу под «бирюзовое небо», а поездка в Среднюю Азию весной 1921 года была настолько яркой, что он был счастлив потом самим воспоминанием об этом путешествии.

В молитве «О, Боже, Боже, эта глубь…» (1919) Есенин прибегает к неожиданным метафорам, в которых угадывается восточная натура­листичность и иносказательность: «О, Боже, Боже, эта глубь - / Твой голубой живот / Златое солнышко, как пуп, / Глядит в Каспийский рот» (I, 141). Само слово восток здесь выступает в роли синонима благода­ти: «<…> Смолой кипящею восток / Пролей на нашу плоть» (I, 141).

С поездкой в Среднюю Азию непосредственно связана работа над драматической поэмой о русской мятежной истории. В «Пугачёве» (1921) выражено явное сочувствие кочующим калмыкам: «… тридцать тысяч калмыцких кибиток / От Самары поползло на Иргис. / От рос­сийской чиновничьей неволи, / Оттого что, как куропаток, их щипали / На наших лугах, / Потянулись они в свою Монголию / Стадом дере­вянных черепах» (III, 13). Тамбовцев требует от казаков, чтоб они дог­нали беглецов: «Так бросимтесь же в погоню / На эту монгольскую мразь, / Пока она всеми ладонями / Китаю не предалась» (III, 14). (Заметим, что пренебрежительное слово Тамбовцева об инородцах по­вторяется в стихотворении «Мир таинственный, мир мой древний», где оно направлено в адрес деревни со стороны города: «Город, город, ты в схватке железной / Окрестил нас как падаль и мразь», I, 157). Кирпичников выступает против атамана: «…калмык нам не жёлтый заяц, / В которого можно, как в птицу, стрелять. / Он ушёл, этот смуг­лый монголец, / Дай же Бог ему добрый путь. /Хорошо, что от наших околиц / Он без боли сумел повернуть» (III, 14). Для Кирпичникова ушедшие калмыки - не изменники империи, так как от них не было зла, а Траубенберг и Тамбовцев предстают как разбойники, от кото­рых терпят жители родных степей: «Наших пашен суровый житель / Не найдёт, где прикрыть головы» (III, 15). Среднеазиатские традиции присутствуют и на речевом уровне. Так, Пугачёв, впервые объявляя себя тенью императора, прибегает к языку восточных вестников: «От песков Джигильды до Алатыря эта весть о том…» (III, 24). Одним из поводов для объявления себя воскресшим царём для Пугачёва явля­ется привлечение на свою сторону народов Азии: «…Этим кладбищен­ским планом / Мы поднимем монгольскую рать! / <…> / Пусть кал­мык и башкирец бьются / За бараньи костры среди юрт!» (III, 27). На стороне бунтовщиков вскоре оказывается и «скуломордая татар­ва». В монологе Зарубина нарисована поэтическая картина степных просторов России, которые он воспринимает родственными азиатс­ким: «Не берёзовая ль то Монголия? / Не кибитки ль киргиз - сто­га?..» (III, 34). Поэт постоянно подчёркивает, что в борьбе с Москвой восставших поддерживают восточные народы. Так, под Казанью в войске Емельяна «рёв верблюдов сливался с блеянием коз / И с гор­танною речью татар» (III, 38). И, наконец, Творогов, затевая преда­тельство Пугачёва, один за другим приводит аргументы в пользу спа­сения жизни оставшихся мятежников: «Что мне в том, что сумеет Емельян скрыться в Азию?» (III, 44). Кстати, в есенинской поэме

перспектива бегства к султану, с которым воевала Екатерина (казаки и белогвардейцы во время Гражданской войны вновь бежали в Тур­цию, в Константинополь), обсуждалась Пугачёвым со товарищи ещё до мятежа.

Конечно, реальность и романтическое представление о ней не со­впадали. Летом 1920 года Есенин сообщал своей харьковской знако­мой о том, что по дороге из Кисловодска в Баку созерцание кавказс­ких пейзажей из окна вагона действовало на него удручающе: «<…>Внутри сделалось как-то пусто и неловко. Я здесь второй раз в этих местах и абсолютно не понимаю, чем поразили они тех, которые создали в нас образы Терека, Казбека, Дарьяла и всё прочее. Признать­ся, в Рязанской губернии я Кавказом был больше богат, чем здесь» (VI, 115). Отрицательные обстоятельства поэт определял иногда с по­мощью специфической аналогии, вроде следующей: «<…> в таких купе ездить всё равно, что у турок на колу висеть <…>» (VI, 130). Самые отвратительные реалии азиатчины он держал в поле зрения. Тем не менее, своё очарование Восток сохранял для Есенина на протяжении всех остававшихся ему лет.

В сентябре 1924 года он написал стихотворение «На Кавказе». Ав­тор напоминает, что «загадочный туман» Кавказа окутывал и Пуш­кина, и Лермонтова. С этим прекрасным и зловещим местом связана трагедия Грибоедова, его жертвенная судьба - русская «дань персид­ской хмари». Сама по себе поездка на Кавказ мыслится Есениным как нечто имеющее предназначенный смысл: «Родной ли прах здесь обрыдать / Иль подсмотреть свой час кончины!» (II, 108). Своё род­ство с поэтами ХIХ века видит Есенин в том, что они бежали на Кав­каз от врагов и от друзей, одинаково ввергающих поэтов в лоно боге­мы. Надежда на положительное воздействие этих мест на поэзию согревает душу русского странника ХХ века. К Кавказу Есенин об­ращается с заветной просьбой: «Ты научи мой русский стих / Кизи­ловым струиться соком» (II, 109). А Пушкинская песнь о Грузии (в частности «На холмах Грузии…») мыслится им как некая красота, струящая свет, спасительное слово, достойное быть произнесённым в «прощальный час».

Экзотика Кавказа находит несколько наивное, непосредственное восприятие в «Письме к деду», которое содержит многие приметы сти­хов для детей, но разговор о близкой смерти переводит шутливую речь в иной план - философский, трагический. «Здесь розы больше кула­ка», - так деревенские жители характеризуют урожай плодов или кор-

неплодов (яблок, картошки, репы). Трогательная нежность к этой кра­соте, южному теплу звучит в голосе поэта, обращённом к родному че­ловеку: «И я твоей судьбине одинокой / Привет их тёплый / Шлю издалека» (II, 140). Столь же по-детски удивляющийся взгляд запе-чатлён в стихотворении «Тихий ветер. Вечер сине-хмурый» (<1925>): «В Персии такие ж точно куры, / Как у нас в соломенной Рязани. / Тот же месяц, только чуть пошире, / Чуть желтее и с другого края» (IV, 226). Искреннее восхищение южными ночами перебивается дон­жуанским признанием, горькой усмешкой над собой и всеобщей при-землённостью. Поиск того, что сближает с родиной, со всеми жителя­ми земли, у Есенина ведёт к печальному выводу: повсюду (сограждане и инородцы) предпочитают небесной любви чувственную, отсюда по-восточному ироничное резюме в духе Омара Хаяма: «Оттого, знать, люди любят землю, / Что она пропахла петухами» (IV, 227).

Помимо внешне-этнографических и национально-психологичес­ких примет Востока, Есенин не мог не осознать и не почувствовать ту философско-историческую суть проблемы, о которой говорил в конце прошлого для него века Владимир Соловьёв, - «вопрос о смыс­ле существования России во всемирной истории»2. В стихотворении «Ex oriente lux» («С востока свет», 1890) Соловьёв писал о завоева­тельном походе персидского царя Ксеркса под Фермопилы, где вос­точное войско потерпело поражение, ибо Греции помогал «Проме­тея небесный дар». Но свет Христовой веры, засиявший с Востока, как утверждал предтеча русского символизма, «с Востоком Запад примирил»3. Экскурс в историю завершается обращением филосо­фа к своей стране:

О Русь! в предвиденье высоком Ты мыслью гордой занята; Каким ты хочешь быть Востоком: Востоком Ксеркса иль Христа?4

На вопрос Вл. Соловьёва в своё время давал ответ Блок, закрепив­ший слово, применённое В. Соловьёвым для обозначения христианс­кого благовествования с Востока, слово «невозможно», - за Россией, её дорогой. В цикле «На поле Куликовом» (1908) Блок воссоздал ситу­ацию противостояния защитников родины и её веры посягательству татаро-монголов - по сути, наследников Ксеркса.

В поэме «Певущий зов» (1917) Есенин даёт новый ответ на соловьёв-ский вопрос. Россия объявлена здесь новым Назаретом, где родилось

пламя любви ко всему миру. Этого не понять «английскому юду», и поэт обращается к адептам темноты, которые не дают сказать прав­ды Христу:

Но знайте,

Спящие глубоко:

Она загорелась,

Звезда Востока!

Не погасить её Ироду

Кровью младенцев… (II, 27).

Упоминаемый «кровожадный витязь» в контексте проблемы обо­значает героя-завоевателя, наподобие Ксеркса, идущего с Востока по­беждать Запад. Но не жестокой победы над Западом жаждет есенинс­кая Родина, не дани от покорённых народов - не победы, но добра. Христос с Россией, новым Назаретом, и христианская истина освеща­ет души новых братьев:

Не губить пришли мы в мире, А любить и верить! (II, 29).

После Первой мировой войны, в преддверии новой агрессии За­пада против России, Блок написал стихотворение «Скифы» (1918), в котором выступил от лица русского народа, который назван азиат­ским, то есть восточным: «Да, скифы - мы! Да, азиаты - мы, / С рас­косыми и жадными очами!»5. Об осознанной причастности Есенина к восточному крылу национальной культуры говорят и такие факты: Есенин был кавалером ремизовской «Обезьяньей Великой и Воль­ной Палаты», которую возглавлял царь Асыка, а позднее входил в группу «Скифы». Среди писателей и поэтов этих объединений он на­ходил атмосферу глубоко творческую, возбуждавшую напряжённую работу мысли. Общение с А.М. Ремизовым, А.А. Блоком, А. Белым, Р.В. Ивановым-Разумником вело к выработке собственной концеп­ции Востока, находившей развитие и уточнение в ходе работы над «Пугачёвым», «Москвой кабацкой», «Страной Негодяев», «Персидс­кими мотивами», «Анной Снегиной»

Есенин смотрит на Восток не как на стихию, откуда исходило мон­голо-татарское нашествие, но как на безмятежную культуру, чуждую революциям, уклад стабильный, устойчивый ко всяким потрясени­ям извне, отгороженный от цивилизации. Государственность, уклад, религия, быт предстают на Востоке в своей нерасчленённости, орга-

ничности. В этом отношении «таинственный» и «древний» деревенс­кий мир родственен восточному. Чертами Востока обладает вся дере­венская Россия, исконная культура. Отсюда это определение в стихах «Москвы кабацкой» - «азиатская сторона». Агрессия татаро-монго­лов осталась далеко позади, не забыта, но отошла на периферию па­мяти. Европейские же войны от начала 17 века - польское, француз­ское нашествие, война с вильгельмовской Германией, в которой довелось принять участие и Есенину, - всё это шло от Европы, враж­дебно настроенной по отношению к России, Европы смердящей, ут­ратившей любовь к жизни, исполнившейся, по словам Блока, волей к смерти. В противоположность такой Европе Азия предстаёт живой стихией, где неумирающая вечность присутствует наряду с сиюми­нутностью.

На родство России с Востоком обращали внимание многие русские культурологи. В своём философско-историческом труде «Мы» (Хар­бин, 1926), а также в «Беженской поэме» русский поэт и философ, эмиг­рировавший в Китай, Всеволод Никанорович Иванов писал о том, что он заметил в культуре Китая некий исток русских сказок («Ведь в их парчовые кафтаны / Одет наш русский Берендей»6), психологичес­кую родственность русских с китайцами, особенно привлекательное для беженца гостеприимство и мудрость восточного народа 7. Есенин знал о восточных племенах тоже не по литературным источникам. В Рязанской губернии немало татарских поселений, сохранившихся с давних веков. Поэт неоднократно указывал на азиатскую родослов­ную своего лирического героя. Например, в стихотворении «Хулиган» (1919) он довольно жёстко и определённо этнически его характеризу­ет: «<…> Только сам я разбойник и хам / И по крови степной коно­крад» (I, 154).

Дружественным приветом и уважением к инонациональной куль­туре исполнено его послание «Поэтам Грузии». Есенин называет Гру­зию «Страна далёкая! Чужая сторона!», однако сознаёт себя северным другом и братом грузинских лириков. Более того, дружеские чувства к поэтам южной республики побуждают его сделать широкое обобще­ние: «Поэты - все единой крови». Единокровное братство подтверж­дается лирическим признанием: «И сам я тоже азиат / В поступках, в помыслах / И слове». Родство поэтов - предвестье грядущего едине­ния человечества. Будущему историку будет смешна рознь народов, и он подтвердит: «Дралися сонмища племён, / Зато не ссорились поэты».

Живые противоречия запутанных межнациональных отношений на­ходят сложное отражение в есенинских стихах. С одной стороны, поэт мечтает о временах, когда «людская речь в один язык сольётся», с другой - радуется, что исчез «самодержавный русский гнёт», что каж­дый свободно поёт «своим мотивом и наречьем».

Известно, с какой теплотой и удивительным тактом воспел Есенин Персию-Азербайджан в цикле стихов «Персидские мотивы» (1924-1925). Хотя документы говорят, что поэт не побывал ни в Тегеране, ни в Константинополе, он наблюдал Персию в начинавшем только быть советским Азербайджане. К Советскому Союзу отошла только часть Азербайджана, две его большие области оставались в составе Персии, которая была переименована в Иран только в 1935 году.

Восток поворачивается разными своими гранями в судьбе и про­изведениях Есенина, врачует его и даёт ему передышку от крутяще­гося водоворота политических страстей Европы и заражённых евро­пейскими идеями российских мегаполисов - в первую очередь, Москвы и Петрограда. Целебную роль Востока Есенин подчеркнул буквально с первой строки открывающего цикл лирического текста: «Улеглась моя былая рана». Восток, с его гостеприимством, южным теплом, удивительными цветами и одновременно недоверием, тай­нами, коварством, продажной любовью, - мил поэту уже потому, что здесь каждый жест и каждый шаг возвращает его к самому себе, воз­рождает в сердце горячую любовь к России, успокаивает своим не­подвижным, устойчивым бытом: «Хорошо бродить среди покоя / Голубой и ласковой страны». Любование восточной красотой жен­щин пробуждает в нём горделивое сознание, что у нас свободнее, че­ловечнее, - нет таких суровых ограничений для любящих сердец:

Мы в России девушек весенних

На цепи не держим, как собак,

Поцелуям учимся без денег,

Без кинжальных хитростей и драк (I, 248).

Однако лирический герой с присущей русским «отзывчивостью» моментально вживается в ситуацию, ориентируется в ней как вполне восточный мужчина, восхищённый красотой и готовый за созерцание красоты расплатиться подарками: «Ну, а этой за движенья стана, / Что лицом похожа на зарю, / Подарю я шаль из Хороссана / И ковёр ши-разский подарю» (I, 249). Из слов менялы слышит поэт близкие любо-

му поэту афоризмы о невыразимости логическими средствами любов­ных чувств: «О любви в словах не говорят, / О любви вздыхают лишь украдкой, / Да глаза, как яхонты, горят» (I, 250). Хотя поэт спрашивал трепетно («легче ветра, тише Ванских струй»), его вопрос о словесном определении поцелуя вызывает резкую отповедь, жёсткую иронию над «рационалистом»: «<…> Поцелуй не надпись на гробах. / Красной ро­зой поцелуи веют, / Лепестками тая на губах» (I, 250). Это осуждение ненавистного Есенину рационализма оказалось как нельзя кстати, уже одно это лечило душу того, кто вплотную столкнулся с холодной рас­чётливостью европейцев и американцев и пришёл в отчаяние. Удру­чало и то, что в родной стране внедрялись европейские теории. Здесь, на Востоке, утешительно сохранялось предпочтение живого схемати­ческим теориям.

Великолепие роз, своеобразие пейзажей, древность памятников, однако, напоминали, что эта культура тоже уходящая, как и уклад де­ревенской Руси. Булгаковский «Свет невечерний» отзывается у Есе­нина как бы живописной характеристикой, всего лишь визуально при­ближенной к читателю картиной: «Свет вечерний шафранного края». Ушли в прошлое времена, «Где жила и пела Шахразада», - «Отзвенел давно звеневший сад». В восприятии чужой красоты лирический ге­рой сохраняет своё православное мироощущение, для которого харак­терно приятие жизни, смирение, прощение:

Оглянись, как хорошо кругом: Губы к розам так и тянет, тянет. Помирись лишь в сердце со врагом -И тебя блаженством ошафранит (I, 261).

Упоминания Саади, Хайяма, Фирдоуси, Гассана в персидском цик­ле не случайны. Здесь не только дань уважения к культуре приютив­шей героя мусульманской страны. Система мышления, поэтические образы, запечатлевшие мудрость веков, мир изменчивой вечности, устойчивой при всех потрясениях истории, - всё это привлекатель­но для поэта, в этой колыбели искусства для него некий выход из тупика. Лирические жанры восточных диванов (в частности газели, рубаи) получают свою авторскую трансформацию у Есенина в «Пер­сидских мотивах». Рифмование смежных строк, орнаментальные повто­ры, аллегории, витиеватые аналогии, пышные метафоры - эти и другие приметы восточной лирики определяют поэтику цикла и отзываются

и в некоторых других произведениях поэта. Не только боязнь повто­ров и тавтологий, присущая многим русским поэтам, но полное от­сутствие европейских страхов, более того, погружение в излюблен­ный мир орнаментов обеспечивает особую гармонию музыкальной и образной формы внутри восточного цикла у Есенина.

Завершая кардинально значимую для своей эстетической програм­мы статью «Ключи Марии», Есенин обращается к одному из ярчайших образов восточной культуры: «Душа наша Шехеразада. Ей не страш­но, что Шахриар точит нож на растленную девственницу, она застра­хована от него тысяча одной ночью корабля и вечностью проскважи-вающих небо ангелов» (V, 213). Восточные сюжеты предстают здесь прочно освоенными, проникшими вглубь сознания, нечаянно всплы­вающими в рассуждениях, которые, казалось бы, не требуют привле­чения реминисценций из инонационального эпоса.

Заметим, однако, что увлечение Востоком у Есенина имеет вполне определённый предел. Граница эта с ревностной чёткостью соблюдает­ся им неукоснительно. Как только возникает подозрение о предпочти­тельности Востока по сравнению с Россией, - звучит резкий протест. Похвалив Ширяевца за стихи в целом, он порицал друга за то, что тот правит стихи свои «по указаниям жён туркестанских инженеров», гневно предупреждает, что за это «мативируют», и ревниво добавляет: «<…> не нравятся мне твои стихи о Востоке. Разве ты настолько уж осартился или мало чувствуешь в себе притока своих родных почвенных сил?» (V, 113). Хотя сам он серьёзно и глубоко подчинился влиянию среднеазиатской и ближневосточной культуры, но себя при этом помнил, в беспамятство не впадал. Восторг перед прелестными картинами восточной земли не заглушал в нём любви к родным просторам: «Как бы ни был красив Ши­раз, / Он не лучше рязанских раздолий».

Тем не менее, до последних месяцев поэт хранил признательность Востоку, испытывал чувство любви к той атмосфере природного ве­ликолепия, красоты, верной дружбы, которой его дарили в восточных землях. Уезжая из Азербайджана, Есенин пишет прощальное стихот­ворение, в которое вылилась поэтическая интуиция: «Прощай, Баку! Тебя я не увижу» (май 1925). Хотя стихотворение напоминает пуш­кинское «К морю» (Прощай, свободная стихия!), оно свидетельствует о глубокой личной привязанности поэта к культуре гостеприимного народа. Анафорические восклицания, лаконизм, однотипные по кон­струкции сравнения подчёркивают приверженность к жанровым за­конам восточной лирики:

Прощай, Баку! Синь тюркская, прощай!

Хладеет кровь, ослабевают силы.

Но донесу, как счастье, до могилы

И волны Каспия, и балаханский май (I, 223).

Ощущение счастья от встречи с прекрасным - тоже как будто итог усвоенной поэтом философской мудрости, присущей ближневосточ­ным народам. Сам окружённый миражами город уподоблен произве­дению искусства, а милый человек, остающийся в нём, - прекрасному восточному цветку:

Прощай, Баку! Прощай, как песнь простая!

В последний раз я друга обниму…

Чтоб голова его, как роза золотая,

Кивала нежно мне в сиреневом дыму… (I, 223).

Маленькая поэма «Цветы», безусловно, вдохновлена знакомством с мироощущением восточного человека, очарованием роскошными цветущими растениями Кавказа и Средней Азии, но без интуиции рус­ского человека, без оригинальности его творческого дара, без трагич­ности его судьбы она не стала бы тем шедевром, который волнует и отечественных, и зарубежных, в том числе восточных читателей.

В заметке «<О писателях-“попутчиках”>» (1924) Есенин обратил внимание на то, что о Всеволоде Вячеславовиче Иванове «установи­лось мнение как о новом бытописателе сибирских и монгольских ок­раин» (V, 244), что его прославленные повести «отражают не европей­скую Россию, а азиатскую» (V, 244), его радует, что от произведений этого всемирно известного художника «на нас веет ещё и географи­ческая свежесть», что он «совершенно как первый писатель показал нам необычайную дикую красоту Монголии», а также «дал ряд пре­красных алтайских сказок» (V, 244). Само обращение к восточным об­ластям для Есенина - важная и достойная внимания черта писательс­кого облика.

Можно привести ещё немало примеров и сведений о кардиналь­ном значении Востока и восточной культуры для поэта, осмысления им их родства и противоречий. Однако, завершая статью, следует ска­зать о более значимых для него контрастах и границах. Ещё более остро, чем противостояние культур, Есенин переживал антиномич-ное разделение земного и небесного, и не однажды подчеркнул свою приверженность к надмирному: «Глаза, увидевшие землю, / В иную

землю влюблены». Эту тягу к вечному Есенин ощущал как нацио­нальную черту, наследие святой Руси. Соединение всего тварного, земного, разнонационального поэт ощущал как носитель братских чувств ко всему живому, как единение в храме земной жизни перед лицом Вселенского Божественного света. Хотя не однажды в декла­рациях он заявлял о своём атеизме, всё его творчество исполнено тем мировоззрением, которое сформировалось у него в детстве и юности и укрепилось в пору творческого созревания таланта. Всё, что каса­ется отношения к Востоку, определяется этой глубокой основой его личности.

Примечания

1 Летопись жизни и творчества С.А. Есенина: В 5 т. Т. 2: 1917–1920. М.:
ИМЛИ РАН, 2005. С. 80.

2 Соловьёв В.С. Русская идея // Соловьёв В.С. Россия и вселенская цер­
ковь. Минск: Харвест, 1999. С. 165.

3 Соловьёв В.С. «Неподвижно лишь солнце любви…»: Стихотворения. Про­
за. Письма. Воспоминания современников. М.: Московский рабочий, 1990.
С. 57.

4 Там же. С. 58.

5 Блок А.А. Собр. соч.: В 8 т. Т 3. М.: Гослитиздат, 1960. С. 360.

6 Иванов Вс. Н. Беженская поэма. Харбин: Изд-во «Бамбуковая роща», 1926.
С. 39.

7 Несколько лет назад мне доводилось писать об этом: Алексеева Л.Ф. Бло-
ковские традиции и «Беженская поэма» Вс. Н. Иванова // Александр Блок.
Исследования и материалы. СПб., 1998. С. 188–194. [ИРЛИ РАН (Пушкинс­
кий дом)].