Восточная культура в поэзии |
19.03.13 00:47 | |||
Восток и восточная культура в поэзии С.А. ЕсенинаАвтор: Л.Ф. Алексеева Восточная культура и сам по себе географический Восток имели кардинальное значение для русской литературы разных эпох. Особую актуализацию проблема познания Востока и противостояния Востока и Запада приобрела в ХIХ веке, а в начале ХХ века, в особенности в 1910–1920-е годы, оказалась в центре философских, культурологических и художественно-эстетических поисков и решений. Русско-японская, Первая мировая война, революция, Гражданская война, а затем эмиграция россиян в страны Запада и Востока привели к острой актуализации вопросов взаимодействия и противостояния разнородных идей и укладов. Есенин, как и другие поэты Серебряного века, понимал, что разобраться в том, что происходит в своей стране, можно только благодаря знанию о чужих краях. Творческая личность без такого опыта несостоятельна: <…> Чтоб не сгнить в затоне, страну родную нужно покидать (II, 140). «Вечно странствующий странник» (I, 253), чутко осязавший глубинную суть социально-политических и духовных процессов своего времени, Есенин не мог не откликнуться в своих стихах на эту животрепещущую мировую струну. В автобиографии, написанной в Берлине в 1922 году, поэт обозначил границы своих путешествий: «Россию я исколесил вдоль и поперёк, от Северного Ледовитого океана до Чёрного и Каспийского морей, от Запада до Китая, Персии и Индии» (VII (1), 10). В следующей автобиографии поэт конкретизировал географические названия мест, которые посещал: «Мурман, Соловки, Архангельск, Туркестан, Киргизские степи, Кавказ, Персия, Украина и Крым» (VII (1), 13). Летом 1924 года в новом варианте он опять перечисляет вехи своего скитальчества: «За эти годы [1918– 1921. – Л.А.] я был в Туркестане, на Кавказе, в Персии, в Крыму, в Бессарабии, в Оренбургских степях, на Мурманском побережье и Соловках» (VII, 16). Обратим внимание, что в последнем тексте Туркестан, Кавказ и Персия предваряют все другие названия географических мест. Стихотворение «Там, где вечно дремлет тайна…» (1916) не случайно вошло во второй сборник «Скифов» (1918), принципиально защищавших своеобразие отечественной культуры от нивелирующего воздействия Запада. Тема Востока толкуется Есениным здесь как некое провиденциальное обозначение направленности собственного пути: «Новый путь мне уготован / От захода на восток» (I, 104). В контексте лирического сюжета эта формула зашифровывает расставание с земным ради небесного, устремлённость к «нездешним полям». Кроме того, возможно, здесь имеется смысл неуклонного движения навстречу свету, - вот отчего ему, земному гостю, уготована роль светильника в надземных мирах: «В две луны зажгу над бездной / Незакатные глаза» (I, 105). Закат - угасание света, он же неусыпно служит свету неугасимому. Есенинские стихи-воспоминания не только свидетельствуют о привязанности к дому и родной деревне, но и показывают, как в домашнем прошлом вызревали будущие сюжеты собственной судьбы, в том числе восточные. Печь в родном доме названа «верблюд кирпичный», он наделяет это существо знанием о среднеазиатских «достопримечательностях»: Видно, видел он дальние страны, Сон другой и цветущей поры, Золотые пески Афганистана И стеклянную хмарь Бухары (I, 176). На рубеже 1916-1917 годов он писал А. Ширяевцу в Туркестан: «Я был на Кавказе и положительно ошалел от Востока»1. Манили и постоянно притягивали поэта к себе края «злополучных лихорадок и дынь» (VI, 124). Долгое время Есенин мечтал навестить Александра Ширяевца в Туркестане, в июне 1917 года поэт горячо сожалел, что не смог поехать к другу под «бирюзовое небо», а поездка в Среднюю Азию весной 1921 года была настолько яркой, что он был счастлив потом самим воспоминанием об этом путешествии. В молитве «О, Боже, Боже, эта глубь…» (1919) Есенин прибегает к неожиданным метафорам, в которых угадывается восточная натуралистичность и иносказательность: «О, Боже, Боже, эта глубь - / Твой голубой живот / Златое солнышко, как пуп, / Глядит в Каспийский рот» (I, 141). Само слово восток здесь выступает в роли синонима благодати: «<…> Смолой кипящею восток / Пролей на нашу плоть» (I, 141). С поездкой в Среднюю Азию непосредственно связана работа над драматической поэмой о русской мятежной истории. В «Пугачёве» (1921) выражено явное сочувствие кочующим калмыкам: «… тридцать тысяч калмыцких кибиток / От Самары поползло на Иргис. / От российской чиновничьей неволи, / Оттого что, как куропаток, их щипали / На наших лугах, / Потянулись они в свою Монголию / Стадом деревянных черепах» (III, 13). Тамбовцев требует от казаков, чтоб они догнали беглецов: «Так бросимтесь же в погоню / На эту монгольскую мразь, / Пока она всеми ладонями / Китаю не предалась» (III, 14). (Заметим, что пренебрежительное слово Тамбовцева об инородцах повторяется в стихотворении «Мир таинственный, мир мой древний», где оно направлено в адрес деревни со стороны города: «Город, город, ты в схватке железной / Окрестил нас как падаль и мразь», I, 157). Кирпичников выступает против атамана: «…калмык нам не жёлтый заяц, / В которого можно, как в птицу, стрелять. / Он ушёл, этот смуглый монголец, / Дай же Бог ему добрый путь. /Хорошо, что от наших околиц / Он без боли сумел повернуть» (III, 14). Для Кирпичникова ушедшие калмыки - не изменники империи, так как от них не было зла, а Траубенберг и Тамбовцев предстают как разбойники, от которых терпят жители родных степей: «Наших пашен суровый житель / Не найдёт, где прикрыть головы» (III, 15). Среднеазиатские традиции присутствуют и на речевом уровне. Так, Пугачёв, впервые объявляя себя тенью императора, прибегает к языку восточных вестников: «От песков Джигильды до Алатыря эта весть о том…» (III, 24). Одним из поводов для объявления себя воскресшим царём для Пугачёва является привлечение на свою сторону народов Азии: «…Этим кладбищенским планом / Мы поднимем монгольскую рать! / <…> / Пусть калмык и башкирец бьются / За бараньи костры среди юрт!» (III, 27). На стороне бунтовщиков вскоре оказывается и «скуломордая татарва». В монологе Зарубина нарисована поэтическая картина степных просторов России, которые он воспринимает родственными азиатским: «Не берёзовая ль то Монголия? / Не кибитки ль киргиз - стога?..» (III, 34). Поэт постоянно подчёркивает, что в борьбе с Москвой восставших поддерживают восточные народы. Так, под Казанью в войске Емельяна «рёв верблюдов сливался с блеянием коз / И с гортанною речью татар» (III, 38). И, наконец, Творогов, затевая предательство Пугачёва, один за другим приводит аргументы в пользу спасения жизни оставшихся мятежников: «Что мне в том, что сумеет Емельян скрыться в Азию?» (III, 44). Кстати, в есенинской поэме перспектива бегства к султану, с которым воевала Екатерина (казаки и белогвардейцы во время Гражданской войны вновь бежали в Турцию, в Константинополь), обсуждалась Пугачёвым со товарищи ещё до мятежа. Конечно, реальность и романтическое представление о ней не совпадали. Летом 1920 года Есенин сообщал своей харьковской знакомой о том, что по дороге из Кисловодска в Баку созерцание кавказских пейзажей из окна вагона действовало на него удручающе: «<…>Внутри сделалось как-то пусто и неловко. Я здесь второй раз в этих местах и абсолютно не понимаю, чем поразили они тех, которые создали в нас образы Терека, Казбека, Дарьяла и всё прочее. Признаться, в Рязанской губернии я Кавказом был больше богат, чем здесь» (VI, 115). Отрицательные обстоятельства поэт определял иногда с помощью специфической аналогии, вроде следующей: «<…> в таких купе ездить всё равно, что у турок на колу висеть <…>» (VI, 130). Самые отвратительные реалии азиатчины он держал в поле зрения. Тем не менее, своё очарование Восток сохранял для Есенина на протяжении всех остававшихся ему лет. В сентябре 1924 года он написал стихотворение «На Кавказе». Автор напоминает, что «загадочный туман» Кавказа окутывал и Пушкина, и Лермонтова. С этим прекрасным и зловещим местом связана трагедия Грибоедова, его жертвенная судьба - русская «дань персидской хмари». Сама по себе поездка на Кавказ мыслится Есениным как нечто имеющее предназначенный смысл: «Родной ли прах здесь обрыдать / Иль подсмотреть свой час кончины!» (II, 108). Своё родство с поэтами ХIХ века видит Есенин в том, что они бежали на Кавказ от врагов и от друзей, одинаково ввергающих поэтов в лоно богемы. Надежда на положительное воздействие этих мест на поэзию согревает душу русского странника ХХ века. К Кавказу Есенин обращается с заветной просьбой: «Ты научи мой русский стих / Кизиловым струиться соком» (II, 109). А Пушкинская песнь о Грузии (в частности «На холмах Грузии…») мыслится им как некая красота, струящая свет, спасительное слово, достойное быть произнесённым в «прощальный час». Экзотика Кавказа находит несколько наивное, непосредственное восприятие в «Письме к деду», которое содержит многие приметы стихов для детей, но разговор о близкой смерти переводит шутливую речь в иной план - философский, трагический. «Здесь розы больше кулака», - так деревенские жители характеризуют урожай плодов или кор- неплодов (яблок, картошки, репы). Трогательная нежность к этой красоте, южному теплу звучит в голосе поэта, обращённом к родному человеку: «И я твоей судьбине одинокой / Привет их тёплый / Шлю издалека» (II, 140). Столь же по-детски удивляющийся взгляд запе-чатлён в стихотворении «Тихий ветер. Вечер сине-хмурый» (<1925>): «В Персии такие ж точно куры, / Как у нас в соломенной Рязани. / Тот же месяц, только чуть пошире, / Чуть желтее и с другого края» (IV, 226). Искреннее восхищение южными ночами перебивается донжуанским признанием, горькой усмешкой над собой и всеобщей при-землённостью. Поиск того, что сближает с родиной, со всеми жителями земли, у Есенина ведёт к печальному выводу: повсюду (сограждане и инородцы) предпочитают небесной любви чувственную, отсюда по-восточному ироничное резюме в духе Омара Хаяма: «Оттого, знать, люди любят землю, / Что она пропахла петухами» (IV, 227). Помимо внешне-этнографических и национально-психологических примет Востока, Есенин не мог не осознать и не почувствовать ту философско-историческую суть проблемы, о которой говорил в конце прошлого для него века Владимир Соловьёв, - «вопрос о смысле существования России во всемирной истории»2. В стихотворении «Ex oriente lux» («С востока свет», 1890) Соловьёв писал о завоевательном походе персидского царя Ксеркса под Фермопилы, где восточное войско потерпело поражение, ибо Греции помогал «Прометея небесный дар». Но свет Христовой веры, засиявший с Востока, как утверждал предтеча русского символизма, «с Востоком Запад примирил»3. Экскурс в историю завершается обращением философа к своей стране: О Русь! в предвиденье высоком Ты мыслью гордой занята; Каким ты хочешь быть Востоком: Востоком Ксеркса иль Христа?4 На вопрос Вл. Соловьёва в своё время давал ответ Блок, закрепивший слово, применённое В. Соловьёвым для обозначения христианского благовествования с Востока, слово «невозможно», - за Россией, её дорогой. В цикле «На поле Куликовом» (1908) Блок воссоздал ситуацию противостояния защитников родины и её веры посягательству татаро-монголов - по сути, наследников Ксеркса. В поэме «Певущий зов» (1917) Есенин даёт новый ответ на соловьёв-ский вопрос. Россия объявлена здесь новым Назаретом, где родилось пламя любви ко всему миру. Этого не понять «английскому юду», и поэт обращается к адептам темноты, которые не дают сказать правды Христу: Но знайте, Спящие глубоко: Она загорелась, Звезда Востока! Не погасить её Ироду Кровью младенцев… (II, 27). Упоминаемый «кровожадный витязь» в контексте проблемы обозначает героя-завоевателя, наподобие Ксеркса, идущего с Востока побеждать Запад. Но не жестокой победы над Западом жаждет есенинская Родина, не дани от покорённых народов - не победы, но добра. Христос с Россией, новым Назаретом, и христианская истина освещает души новых братьев: Не губить пришли мы в мире, А любить и верить! (II, 29). После Первой мировой войны, в преддверии новой агрессии Запада против России, Блок написал стихотворение «Скифы» (1918), в котором выступил от лица русского народа, который назван азиатским, то есть восточным: «Да, скифы - мы! Да, азиаты - мы, / С раскосыми и жадными очами!»5. Об осознанной причастности Есенина к восточному крылу национальной культуры говорят и такие факты: Есенин был кавалером ремизовской «Обезьяньей Великой и Вольной Палаты», которую возглавлял царь Асыка, а позднее входил в группу «Скифы». Среди писателей и поэтов этих объединений он находил атмосферу глубоко творческую, возбуждавшую напряжённую работу мысли. Общение с А.М. Ремизовым, А.А. Блоком, А. Белым, Р.В. Ивановым-Разумником вело к выработке собственной концепции Востока, находившей развитие и уточнение в ходе работы над «Пугачёвым», «Москвой кабацкой», «Страной Негодяев», «Персидскими мотивами», «Анной Снегиной»… Есенин смотрит на Восток не как на стихию, откуда исходило монголо-татарское нашествие, но как на безмятежную культуру, чуждую революциям, уклад стабильный, устойчивый ко всяким потрясениям извне, отгороженный от цивилизации. Государственность, уклад, религия, быт предстают на Востоке в своей нерасчленённости, орга- ничности. В этом отношении «таинственный» и «древний» деревенский мир родственен восточному. Чертами Востока обладает вся деревенская Россия, исконная культура. Отсюда это определение в стихах «Москвы кабацкой» - «азиатская сторона». Агрессия татаро-монголов осталась далеко позади, не забыта, но отошла на периферию памяти. Европейские же войны от начала 17 века - польское, французское нашествие, война с вильгельмовской Германией, в которой довелось принять участие и Есенину, - всё это шло от Европы, враждебно настроенной по отношению к России, Европы смердящей, утратившей любовь к жизни, исполнившейся, по словам Блока, волей к смерти. В противоположность такой Европе Азия предстаёт живой стихией, где неумирающая вечность присутствует наряду с сиюминутностью. На родство России с Востоком обращали внимание многие русские культурологи. В своём философско-историческом труде «Мы» (Харбин, 1926), а также в «Беженской поэме» русский поэт и философ, эмигрировавший в Китай, Всеволод Никанорович Иванов писал о том, что он заметил в культуре Китая некий исток русских сказок («Ведь в их парчовые кафтаны / Одет наш русский Берендей»6), психологическую родственность русских с китайцами, особенно привлекательное для беженца гостеприимство и мудрость восточного народа 7. Есенин знал о восточных племенах тоже не по литературным источникам. В Рязанской губернии немало татарских поселений, сохранившихся с давних веков. Поэт неоднократно указывал на азиатскую родословную своего лирического героя. Например, в стихотворении «Хулиган» (1919) он довольно жёстко и определённо этнически его характеризует: «<…> Только сам я разбойник и хам / И по крови степной конокрад» (I, 154). Дружественным приветом и уважением к инонациональной культуре исполнено его послание «Поэтам Грузии». Есенин называет Грузию «Страна далёкая! Чужая сторона!», однако сознаёт себя северным другом и братом грузинских лириков. Более того, дружеские чувства к поэтам южной республики побуждают его сделать широкое обобщение: «Поэты - все единой крови». Единокровное братство подтверждается лирическим признанием: «И сам я тоже азиат / В поступках, в помыслах / И слове». Родство поэтов - предвестье грядущего единения человечества. Будущему историку будет смешна рознь народов, и он подтвердит: «Дралися сонмища племён, / Зато не ссорились поэты». Живые противоречия запутанных межнациональных отношений находят сложное отражение в есенинских стихах. С одной стороны, поэт мечтает о временах, когда «людская речь в один язык сольётся», с другой - радуется, что исчез «самодержавный русский гнёт», что каждый свободно поёт «своим мотивом и наречьем». Известно, с какой теплотой и удивительным тактом воспел Есенин Персию-Азербайджан в цикле стихов «Персидские мотивы» (1924-1925). Хотя документы говорят, что поэт не побывал ни в Тегеране, ни в Константинополе, он наблюдал Персию в начинавшем только быть советским Азербайджане. К Советскому Союзу отошла только часть Азербайджана, две его большие области оставались в составе Персии, которая была переименована в Иран только в 1935 году. Восток поворачивается разными своими гранями в судьбе и произведениях Есенина, врачует его и даёт ему передышку от крутящегося водоворота политических страстей Европы и заражённых европейскими идеями российских мегаполисов - в первую очередь, Москвы и Петрограда. Целебную роль Востока Есенин подчеркнул буквально с первой строки открывающего цикл лирического текста: «Улеглась моя былая рана…». Восток, с его гостеприимством, южным теплом, удивительными цветами и одновременно недоверием, тайнами, коварством, продажной любовью, - мил поэту уже потому, что здесь каждый жест и каждый шаг возвращает его к самому себе, возрождает в сердце горячую любовь к России, успокаивает своим неподвижным, устойчивым бытом: «Хорошо бродить среди покоя / Голубой и ласковой страны». Любование восточной красотой женщин пробуждает в нём горделивое сознание, что у нас свободнее, человечнее, - нет таких суровых ограничений для любящих сердец: Мы в России девушек весенних На цепи не держим, как собак, Поцелуям учимся без денег, Без кинжальных хитростей и драк (I, 248). Однако лирический герой с присущей русским «отзывчивостью» моментально вживается в ситуацию, ориентируется в ней как вполне восточный мужчина, восхищённый красотой и готовый за созерцание красоты расплатиться подарками: «Ну, а этой за движенья стана, / Что лицом похожа на зарю, / Подарю я шаль из Хороссана / И ковёр ши-разский подарю» (I, 249). Из слов менялы слышит поэт близкие любо- му поэту афоризмы о невыразимости логическими средствами любовных чувств: «О любви в словах не говорят, / О любви вздыхают лишь украдкой, / Да глаза, как яхонты, горят» (I, 250). Хотя поэт спрашивал трепетно («легче ветра, тише Ванских струй»), его вопрос о словесном определении поцелуя вызывает резкую отповедь, жёсткую иронию над «рационалистом»: «<…> Поцелуй не надпись на гробах. / Красной розой поцелуи веют, / Лепестками тая на губах» (I, 250). Это осуждение ненавистного Есенину рационализма оказалось как нельзя кстати, уже одно это лечило душу того, кто вплотную столкнулся с холодной расчётливостью европейцев и американцев и пришёл в отчаяние. Удручало и то, что в родной стране внедрялись европейские теории. Здесь, на Востоке, утешительно сохранялось предпочтение живого схематическим теориям. Великолепие роз, своеобразие пейзажей, древность памятников, однако, напоминали, что эта культура тоже уходящая, как и уклад деревенской Руси. Булгаковский «Свет невечерний» отзывается у Есенина как бы живописной характеристикой, всего лишь визуально приближенной к читателю картиной: «Свет вечерний шафранного края». Ушли в прошлое времена, «Где жила и пела Шахразада», - «Отзвенел давно звеневший сад». В восприятии чужой красоты лирический герой сохраняет своё православное мироощущение, для которого характерно приятие жизни, смирение, прощение: Оглянись, как хорошо кругом: Губы к розам так и тянет, тянет. Помирись лишь в сердце со врагом -И тебя блаженством ошафранит (I, 261). Упоминания Саади, Хайяма, Фирдоуси, Гассана в персидском цикле не случайны. Здесь не только дань уважения к культуре приютившей героя мусульманской страны. Система мышления, поэтические образы, запечатлевшие мудрость веков, мир изменчивой вечности, устойчивой при всех потрясениях истории, - всё это привлекательно для поэта, в этой колыбели искусства для него некий выход из тупика. Лирические жанры восточных диванов (в частности газели, рубаи) получают свою авторскую трансформацию у Есенина в «Персидских мотивах». Рифмование смежных строк, орнаментальные повторы, аллегории, витиеватые аналогии, пышные метафоры - эти и другие приметы восточной лирики определяют поэтику цикла и отзываются и в некоторых других произведениях поэта. Не только боязнь повторов и тавтологий, присущая многим русским поэтам, но полное отсутствие европейских страхов, более того, погружение в излюбленный мир орнаментов обеспечивает особую гармонию музыкальной и образной формы внутри восточного цикла у Есенина. Завершая кардинально значимую для своей эстетической программы статью «Ключи Марии», Есенин обращается к одному из ярчайших образов восточной культуры: «Душа наша Шехеразада. Ей не страшно, что Шахриар точит нож на растленную девственницу, она застрахована от него тысяча одной ночью корабля и вечностью проскважи-вающих небо ангелов» (V, 213). Восточные сюжеты предстают здесь прочно освоенными, проникшими вглубь сознания, нечаянно всплывающими в рассуждениях, которые, казалось бы, не требуют привлечения реминисценций из инонационального эпоса. Заметим, однако, что увлечение Востоком у Есенина имеет вполне определённый предел. Граница эта с ревностной чёткостью соблюдается им неукоснительно. Как только возникает подозрение о предпочтительности Востока по сравнению с Россией, - звучит резкий протест. Похвалив Ширяевца за стихи в целом, он порицал друга за то, что тот правит стихи свои «по указаниям жён туркестанских инженеров», гневно предупреждает, что за это «мативируют», и ревниво добавляет: «<…> не нравятся мне твои стихи о Востоке. Разве ты настолько уж осартился или мало чувствуешь в себе притока своих родных почвенных сил?» (V, 113). Хотя сам он серьёзно и глубоко подчинился влиянию среднеазиатской и ближневосточной культуры, но себя при этом помнил, в беспамятство не впадал. Восторг перед прелестными картинами восточной земли не заглушал в нём любви к родным просторам: «Как бы ни был красив Шираз, / Он не лучше рязанских раздолий». Тем не менее, до последних месяцев поэт хранил признательность Востоку, испытывал чувство любви к той атмосфере природного великолепия, красоты, верной дружбы, которой его дарили в восточных землях. Уезжая из Азербайджана, Есенин пишет прощальное стихотворение, в которое вылилась поэтическая интуиция: «Прощай, Баку! Тебя я не увижу» (май 1925). Хотя стихотворение напоминает пушкинское «К морю» (Прощай, свободная стихия!), оно свидетельствует о глубокой личной привязанности поэта к культуре гостеприимного народа. Анафорические восклицания, лаконизм, однотипные по конструкции сравнения подчёркивают приверженность к жанровым законам восточной лирики: Прощай, Баку! Синь тюркская, прощай! Хладеет кровь, ослабевают силы. Но донесу, как счастье, до могилы И волны Каспия, и балаханский май (I, 223). Ощущение счастья от встречи с прекрасным - тоже как будто итог усвоенной поэтом философской мудрости, присущей ближневосточным народам. Сам окружённый миражами город уподоблен произведению искусства, а милый человек, остающийся в нём, - прекрасному восточному цветку: Прощай, Баку! Прощай, как песнь простая! В последний раз я друга обниму… Чтоб голова его, как роза золотая, Кивала нежно мне в сиреневом дыму… (I, 223). Маленькая поэма «Цветы», безусловно, вдохновлена знакомством с мироощущением восточного человека, очарованием роскошными цветущими растениями Кавказа и Средней Азии, но без интуиции русского человека, без оригинальности его творческого дара, без трагичности его судьбы она не стала бы тем шедевром, который волнует и отечественных, и зарубежных, в том числе восточных читателей. В заметке «<О писателях-“попутчиках”>» (1924) Есенин обратил внимание на то, что о Всеволоде Вячеславовиче Иванове «установилось мнение как о новом бытописателе сибирских и монгольских окраин» (V, 244), что его прославленные повести «отражают не европейскую Россию, а азиатскую» (V, 244), его радует, что от произведений этого всемирно известного художника «на нас веет ещё и географическая свежесть», что он «совершенно как первый писатель показал нам необычайную дикую красоту Монголии», а также «дал ряд прекрасных алтайских сказок» (V, 244). Само обращение к восточным областям для Есенина - важная и достойная внимания черта писательского облика. Можно привести ещё немало примеров и сведений о кардинальном значении Востока и восточной культуры для поэта, осмысления им их родства и противоречий. Однако, завершая статью, следует сказать о более значимых для него контрастах и границах. Ещё более остро, чем противостояние культур, Есенин переживал антиномич-ное разделение земного и небесного, и не однажды подчеркнул свою приверженность к надмирному: «Глаза, увидевшие землю, / В иную землю влюблены». Эту тягу к вечному Есенин ощущал как национальную черту, наследие святой Руси. Соединение всего тварного, земного, разнонационального поэт ощущал как носитель братских чувств ко всему живому, как единение в храме земной жизни перед лицом Вселенского Божественного света. Хотя не однажды в декларациях он заявлял о своём атеизме, всё его творчество исполнено тем мировоззрением, которое сформировалось у него в детстве и юности и укрепилось в пору творческого созревания таланта. Всё, что касается отношения к Востоку, определяется этой глубокой основой его личности. Примечания 1 Летопись жизни и творчества С.А. Есенина: В 5 т. Т. 2: 1917–1920. М.: 2 Соловьёв В.С. Русская идея // Соловьёв В.С. Россия и вселенская цер 3 Соловьёв В.С. «Неподвижно лишь солнце любви…»: Стихотворения. Про 4 Там же. С. 58. 5 Блок А.А. Собр. соч.: В 8 т. Т 3. М.: Гослитиздат, 1960. С. 360. 6 Иванов Вс. Н. Беженская поэма. Харбин: Изд-во «Бамбуковая роща», 1926. 7 Несколько лет назад мне доводилось писать об этом: Алексеева Л.Ф. Бло-
|